Я несу бред аккуратно, чтобы не расплескать
Вдруг пробило меня на откровение. Вообще это, конечно, уже давняя моя мечта – написать о своем детстве, больше даже для себя, чем для кого-то, чтобы разобраться откуда я такой не совсем, чтобы очень получился. Типа такой очерк о суровых голодных девяностых в неблагополучном районе города глазами совсем мелкого еще мальчугана, который не понимал тогда еще, что это значит – «девяностые» и «неблагополучный район».
Когда я принялся копаться по этому поводу в памяти, то понял, что помню довольно много. Это, скорее, картинки, отдельные слова, какие-то знаковые места, но все это довольно легко складывается в общий «видеоролик» не без звукового сопровождения.
Начать следует, конечно, с места. То где я вырос, то где я живу и сейчас. То, которое породило во мне все, что есть отрицательного. Этот гнусный район, который я теперь не переношу на дух заронил в мою душу самый главный и дурацкий комплекс моей жизни. Раньше все его называли Шанхай. Как и любой другой частный сектор, в общем-то. Вообще в ту пору все эти странные названия имели какое-то прямо-таки ключевое значение: «Шанхай», «Хоккейная», «Окружнушка», «Конец улицы»… Сейчас этих слов почти не услышишь здесь.
Что я помню о нем из девяностых? Во-первых, цыгане. Их было невообразимо много, я не знаю откуда они брались, но они умудрялись заполонять все. Причем – женщины и все как на подбор – за тридцать. Я ни разу не видел молодую цыганочку, куда они девали своих Эсмеральд – не знаю, их не было. Были лишь тетки, с кривыми зубами, с зычным голосом, невообразимой кучей тряпок вокруг тела и, часто, тяжелыми баулами за сутулой спиной. Мужчин цыганского происхождения я также ни разу не видел. С детства я знал, что мужчины у цыган не работают – это считается неправильным, если мужик вдруг работает. Все, чем он имеет право заниматься – лошади. Но так как у нас на районе лошадей не наблюдалось, они занимались, преимущественно, наркотой. Я ни разу не видел цыган-мужчин, но я, шестилетний малый, видел, плоды их деятельности. Небольшие толпы заторможенных парней на перекрестках поутру – это обычное дело. Все они ждали, ежась от холода и предвкушения, специальную машину, которая и развозила зелье. И извивающимися потом, катающимися по земле с пеной у рта и исколотыми венами мальчишкам лет шестнадцати-восемнадцати никто тогда не удивлялся. Конечно, я не видел цыган. Еще бы. Это женщины у них занимались мелким промыслом, а сплошь серьезные мужчины же, скрывающие свои лица за тонировкой своих «Мерседесов», зарабатывали деньги таким образом.
Это, значит, было благородное занятие цыган-мужчин. Что касается цыганок, то их «работа» хоть и была безопаснее для окружающих, то таковой называться могла тоже с натяжкой. Мелкое воровство, гадание, побираться по дворам, торговать чем попало на барахолке – это и была их работа.
Цыганами пугали маленьких детей. Нам, малышам «Шанхая», цыгане заменили бабайку, бабу-Ягу, волка и бармалея. Если ребенок плохо себя вел родители грозили, что его заберут цыгане. И мне грозили. А некоторые, особо, видимо, высоколобые, смеясь говорили мне, что цыгане хватают всех кареглазых мальчишек – и уводят с собой навсегда. Все это отражалось в моих детских снах. Я помню один сон прекрасно – ночь, я сижу у папы на коленях у дома, вокруг небольшое сборище родственников, а по дороге – не то паломничество, не то исход, не то что-то еще. Просто брела толпа цыган. Цыган-мужчин. Они мне виделись тогда высокими худыми мужчинами, одетыми во все черное, но почему-то с красными животами. Все они были одинаковые, ничем друг от друга не отличались. Отличался только один – он наоборот был приземистый, упитанный и в рогатом шлеме. Папа, помню, прижимал меня к себе, чтобы меня, кареглазого, не дай бог не забрали.
Но самое яркое впечатление случилось позже, когда я уже подрос. В шесть лет среди детворы нашей улицы считалось очень крутым отпроситься у родителей «в окружнушку». Ничего особенного в этой «окружнушке» не было – просто пройтись по соседней улицы и вернуться на свою по переулку. И вот однажды я, таки, отпросился. И что же – на соседней улице я увидел это. Двор, ворота распахнуты, а внутри – какое-то цыганское гульбище. Народу – тьма, стол так и ломится от разных яств, но все это было неважно, потому что тогда я увидел большой, очень даже большой, хрустальный шар посредине этого стола.
Уже много позже, когда я подрос, как грибы после дождя стали расти у нас в Шанхае дома цыганских баронов. Их можно легко отличить от других – это такие небольшие дворцы с очень характерной архитектурой. Несколько их у нас по частному сектору.
Во-вторых, главное, что я помню – это беженцы. То ли чеченцы (тогда ведь Первая Чеченская была, о чем маленький Вова, конечно, даже не догадывался), то ли абхазцы, то ли еще кто – в общем, кавказцы. Не знаю, как их заносило в Сибирь, я тогда такими вопросами, конечно, не интересовался. Они заходили в каждый дом и просили еды. И только еды. Денег они не просили никогда. Иногда могли даже выполнить какую-нибудь мелкую работу и причем – странную. Более профессиональную, чем обычно. Огород вскопать – это не для них, а вот часы, скажем, наручные починить – вполне. Мои родители всегда им что-то выносили. Обычно – хлеба и что-то с огорода, зелени какой-то. Мяса не выносили. Мясо мы сами тогда почти и не ели.
Каждый день тогда приносил какие-то слухи. Постоянно кого-то резали, стреляли, убивали, забивали до смерти ногами – слухи такие исчислялись десятками. «Шанхай» наш, который вовне называли вместе с соседним жилмассивом не иначе как Плехой, имел очень дурную славу. Увидеть в девяностые на наших разухабистых дорогах милицейскую машину нельзя было. Взрослые говорили, что милиция сюда соваться боялась. И таксисты – я это четко помню – никогда не довозили до дома. Только до остановки. В частный сектор въезжать боялись.
При этом замечательный парадокс – буквально в соседних домах кого-то резали, а мы не думали даже никогда закрываться на замок. Если мы дома и не спим – дверь открыта. И когда хлопала калитка и начинала лаять собака мы не спешили смотреть кто же там идет. А вот сейчас, когда, казалось бы, все это давно позади, дверь всегда закрыта и малейший шорох на первом этаже непременно вызывает за собой мамино: «Вова, пойди посмотри кто там ходит».
Многого я тогда не знал. Не знал, что громадный процент жителей этого Шанхая – либо сидели, либо сидят, либо готовятся отсидеть. Не знал я, что за несколько домов от нашего один мужик убил другого и пригрозил третьему, чтобы тот взял на себя всю вину – иначе и его убьет. В результате невиновный сидел, а убийца, заставивший невиновного взять на себя обвинения, да еще своими руками закопать труп в огороде, до конца жизни разгуливал на свободе. Все об этом знали. И никто ничего не делал. Сейчас на месте того дома одно пепелище – он сгорел прошлым летом. Вместе с убийцей.
Мы жили в это время в маленьком деревянном доме тридцать девятого года постройки. У меня было комната шесть с половиной квадратов. Ее занимали, главным образом, три вещи – кровать, стол и невообразимый, огромный, просто-таки чудовищный красный шкаф. Не знаю, какого рожна он простоял в моей комнате, пропахнув плесенью и гнилью, около десяти, если не больше, лет. Когда я был совсем маленький под ним жил чемодан с глазами. У кого-то было барабашка, у кого-то бука, у кого еще кто – а у меня чемодан с глазами.
Возможно, это потому, что на самом шкафу действительно лежали два чемодана – старых и никому не нужных. Не знаю, зачем они там лежали. Не помню когда мне в этой комнате сделали первый раз ремонт, но помню, как я с интересом долбил ногами по стенам – чтобы осыпалась там, под обоями, штукатурка. Нравилось мне почему-то как она там осыпается. И не знал я тогда, конечно, что родители из последних сил выбиваются, не спят ночами, убивают свое здоровье на то, чтобы я ел, и чтобы мне было тепло. Отец по ночам орудовал громадной вязальной машиной, днем или вечером мама все это сшивала, а результат увозила на барахолку.
Я прекрасно помню эту вязальную машинку – она занимала много места в доме. И она была жутко интересна мне. Все эти разномастные грузики для трикотажа служили мне частенько игрушками в дополнение к появившимся тогда «моделькам» и китайским пластиковым уродцам, которые вроде как должны были быть «машинками».
К вязальной машине подходить строго воспрещалось.
Во-первых, там всегда было навалено много весьма опасных для ребенка вещей – иглы, декеры (странные такие крючки, очень я любил с ними играться), спицы и т. д. Прекрасно помню случай, когда моя двоюродная сестра, когда дома никого не было, стащила этот самый декер и ходила с ним по дому, не смотря на то, что я кричал ей положить его на место (я был послушным ребенком). В конце концов, она ткнула им себе в глаз. Хорошо так ткнула – она его сразу выпустила, а он так и остался торчать из глаза. Хорошо быстро прибежала бабушка и хорошо, что глаз не пострадал.
Во-вторых, сломать эту машину – означало голодать. Она, несомненно, кормила нас и отапливала. Квартирному человеку, наверное, трудно понять, что это такое – отопление в частном доме. Я это понял рано. Давно я понял насколько тяжело ведро груженое углем, давно научился орудовать топором, накалывая дрова на зиму, давно научился растапливать печь «с одной спички».
А еще баня. Никакого душа в старом, медленно утопающем в земле домике, конечно, не было и не было в этом частном секторе канализации. Я помню, как меня купали в тазике, как измеряли температуру воды специальным термометром, как папа нес меня через улицу, укутанного с головы до ног одеялом. Водопровод тоже был не с моего рождения. Я помню, как его прокладывали – для детворы это было настоящее приключение. Улица была перерыта пополам, взрослые целыми днями копались на дне траншеи, а мы устраивали войнушку, догонялки и прочее с непременным использованием этой самой траншеи. Но я помню и то что было до. Помню рукомойник, куда надо было постоянно доливать воды, помню тележки для фляг, которые валялись повсюду по ограде, помню, как ходили за водой на колонку.
И дороги. О, эти чертовы дороги! У меня теперь из-за этих дорог вечная любовь к лету и зиме и вечная ненависть ко всему что между. Потому что между – это раскисшая грязь, в которой можно запросто утонуть по щиколотку. Передвигаться весной или осенью можно было только ювелирно выверенными прыжками. С тех пор, впрочем, ничего так и не изменилось.
Потом все стало хуже. В нашем доме стало жить, как выразились бы переписчики, целых четыре домохозяйства: папа, мама, я; бабушка и дедушка; тетя, дядя, сестра и брат; дядя. Впрочем, насколько это хуже я понятия тогда не имел. Для меня это были счастливые годы. А напротив – жили аж четыре сестры. Три старшие и одна младшая. Родственников вокруг всегда было много. Слишком много.
У нас в плане детворы улица из всех шанхайских – самая оживленная на те годы оказалась. Говорят, когда детки разного возраста – это катастрофа. Слишком уж сильно различие в детском возрасте. Это, конечно, заметно. Нас было, если сейчас считать, больше десятка. И мы были жестоки друг к другу. Старшие гнобили младших, братья гнобили сестер, одна сторона улицы – другую. И это притом, что все было, в принципе-то, дружно. Сооружали песочные (вот тоже интересное свойство нашего частного сектора – песка там было много, как будто все что-то строили. Но в те годы не строили ничего) города – исключительно вместе, играли в войнушку – также вместе. И по честному. То бишь – с пульками. Пластиковыми такими, популярны они тогда были. На велосипедах катались – тоже обычно вместе.
Но при этом я помню, что детские драки были часто. Мне с мясом выдирали клок моих почти белых тогда волос, за мной пытались гоняться с топором, мне прилетало неумелыми ударами. И от меня тоже прилетало. Кому угодно. Драка – это было что-то обычное, как впрочем, и у всех маленьких детей. Проблема только в том, что не у всех это прошло потом.
Мы все росли по-разному. Кто быстрее, кто медленнее. Я был тихий мальчик. Наверное, самый тихий на улице. Когда все разошлись по районным школам, родители запихнули меня в гимназию. Год я проучился в нулевом классе. Я не помню ни одного человека оттуда. Ни одного. Совершенно. И ни одного дня тоже. Помню только, что коридоры школы были мрачны и темны. Всегда. Светлым был холл. Я помнил эти коридоры и этот холл, как два антипода. Кроме того, в холле вечером всегда ждала мама. И мы шли домой.
А потом нулевой класс кончился. Как и моя учеба в гимназии. Не знаю, что там произошло – либо маленькому Вове не хватило молодого ума, либо большим родителям – «мзды». Насколько я понимаю, без «мзды» тогда в такие школы просто не брали. Сейчас – тем более. И год я проучился в самой обыкновенной школе в самом обыкновенном классе, устроенном в прочем «по американскому стилю». Что выражалось, по-моему, только тем, что парты у нас были одиночные и что учебный день у нас длился дольше обычного – с обязательными прогулками, играми и т. д. Как в ГПД остальных школ.
Этот период я помню лучше. Даже некоторые имена и лица. И то, что мама провожала меня в школу через овраг или, как у нас говорили, через гаражи. Это был овраг Ельцовки, которая когда-то в незапамятные времена была пущена по трубам и в которую теперь выходят трубы канализаций. Старожилы правда рассказывают, как они ходили на эту Ельцовку купаться. Теперь там сплошь гаражи. Это было страшное место. Во-первых, слухами. Обыденные рассказы о замерзших там насмерть алкоголиках и наркоманах, перемежались изнасилованными девочками, распятыми на стенах гаражей, рассказами о ритуальных убийствах, о том, что туда приезжают иногда специально – труп выкинуть. Как-то мне приснился даже сон, как мы шли по этому оврагу и все стволы елей, что там растут, были измазаны кровью. И для меня это в принципе было обычным явлением почему-то. Будто я кровь эту каждый день наблюдал. А потом я увидел его – лохматого горбатого с очень злыми глазами. Вампира. Тогда я еще, конечно, разных книжек не читал и не знал, что вампиры у нас обычно, оказывается – красивые тонкие джентльмены. Во-вторых, этот овраг был страшен зимой – своими невероятно, невообразимо скользкими склонами. Спускаться было столь же страшно, сколь трудно подниматься. Этот овраг есть и сейчас и будет он еще долго. У него даже есть имя, заимствованное окружающими остановками и микрорайоном – «Сухой лог».
А в Шанхае для меня ничего не менялось. Менялось все, что было вне его. Он был домом – незыблемым и родным. Потому что я ничего не знал о нем. А вовне все было холодно и неприятно. Снова вернулась гимназия. Мама очень хотела, чтобы я остался в той, районной, школе. Говорили, что со следующего года там будет очень хорошая учительница. Я даже побывал там на первом сентября. Уже зная, что учиться там не буду. Потому что все мамины слова разбились о папино решительное «нет» – и он вернул меня, тряхнув какими-то связями, которые начинали тогда заводиться, в гимназию. Я снова вернулся в эту в самом центре города стоящую школу для детей богатых родителей. И это в то время, когда мы жили в старом доме (и немалой компанией) с сырыми углами и скромными удобствами во дворе. Меня очень смущал этот факт. Этот факт превратился во мне в настоящую манию, в настоящий большой и неизлечимый комплекс, не выводящийся до сих пор. Комплекс дома.
Этот комплекс научил меня врать, этот комплекс сделал из меня «хорошего парня» прям по песне «Воскресения». Он сделал из меня никого.
В школе я продолжал быть тихим скромным мальчиком. Мне казалось, там все были другие (я, конечно, ошибался): лучше меня, умнее меня, богаче меня. Равные мне были здесь, вокруг дома, в Шанхае. В школе я стеснялся всего, я замыкался в себе даже. Но отношения с одноклассниками строились. Как-то.
Тогда я, конечно, не заметил, но на этом кончились мои, личные, девяностые. Школа вдруг перестала быть темными коридорами и светлым холлом. Коридоры тоже стали светлы. Можно было ни с кем не общаться – но играть со всеми. Это как-то очень просто складывалось, а дети не задают друг другу лишних вопросов. Мы не думали, как это так получается.
Точнее не так. Просто в том возрасте – восемь лет – никакие вопросы лишними не считаются. Но я уже умел врать. К сожалению.
Так шли начальные классы. Это интересные годы, если разобраться. В такие времена обычно в детском коллективе есть определенная девочка, которая нравится всем и, реже, такой же мальчик. У нас, по-моему, было и то и другое. Но мне было все равно. Мой первый застенчивый «чмок» раздался в Шанхае.
А еще я хорошо помню свою учительницу. Ее я считаю первой – у каждого же должен быть свой первый учитель. Я считаю ее первой, несмотря на то, что успел за два года до этого сменить их, как минимум три. По крайней мере, три я помню.
А потом начальная школа кончилась, и это понятие ушло в прошлое, потому что здесь на каждый предмет оказался свой учитель. Четвертого класса, как и у многих в то время, у меня не было. Класс как-то переформировывался в это время – приходили новенькие, уходили старенькие. Я уже этого не помню. Появилось понятие «классного руководителя». Ее звали Шиза. Мы звали. Все три года, пока она у нас была. Хуже учителя я еще не встречал. Хотя нет, учителем она была хорошим. Свое дело знала. А вот детей – нет. Совсем. И своих детей у нее не было. И мужа, вроде, тоже. Я знаю, что негативное впечатление в детстве – это самое сильное впечатление, и оно с годами как-то не меняется. Если что-то или кого-то в детстве ты запомнил как «плохо» или «плохого человека» – все это останется «плохим» в твоей памяти навсегда.
В школе я никогда не чувствовал себя в своей тарелке. Я вообще не чувствовал себя в своей тарелке, пока автобус не остановится на «Планетной», и я не пересеку черту Шанхая. Там все вставало на свои места. Там было все понятно и там было все не так как во внешнем мире. Там растили морковку и свеклу, там можно было обдирать малину с кустов. Там взрослые кривили презрительную ухмылку, когда слышали от людей квартирных слово «дача». Там была у каждого своя сторожевая собака, там у каждого была открыта дверь. Там невозможно было бояться пауков, потому что они тоже казались тогда частью жизни, как в квартирах – тараканы. Наконец, там я ни с кем не стеснялся говорить о доме. Потому что я и так был в нем, и все там было также как у меня.
Что такое учиться хорошо я не знал. Почти сразу после пятого класса я скатился на тройки и прочно сидел на них до самого до последнего звонка. Я оказался балбесом в самом худшем смысле этого слова. В классе я чувствовал себя уже нормально, но я оставался скромным и весьма забитым мальчиком. И к этому прибавились эти самые тройки. К этому прибавилось то, что я никогда не участвовал каких-то кружках, спортивных секциях и музыкальных школах. Все это было обычным делом для каждого. Для меня – другой мир, в котором меня нет. Я ни разу не участвовал в олимпиадах и не принимал участия в соревнованиях. Я был сама посредственность в лучшем воплощении. Реализация «хорошего парня». Так длилось долго. Бесталанный ученик с комплексом дома, живущий хрен знает где, а когда кто-то узнавал про мой район, то первым вопросом, обыкновенно, было: «Э… А зимой туда на машине можно проехать?». Так и рос, с вечным убеждением, что все вокруг лучше, умнее, богаче.
В Шанхае все было распределено точно. Точно известно, когда начинать топить баню летом, а когда зимой (собачий холод, пар изо рта, изморось по углам, в негнущихся и уже замерзших пальцах – спички, которые безуспешно палят бумагу под бывшими когда-то сырыми, а теперь насквозь промороженными дровами). Точно известно, что на белоснежный первый снег осенью около дома падет пять тонн чернейшего угля, который надо будет ведрами таскать в сарай, точно известно, что по весне подпол затопит под самые доски пола. И вместе с этим там было лучше, чем за его пределами.
Двенадцать лет я считаю своей первой положительной отправной точкой. Мама как-то будто невзначай подсунула мне «Фаэтов» Казанцева. Это было первое произведение, которое я прочитал осознанно, желая читать. С этого момента я пристрастился к книгам, с этого момента я начал «проживать несколько жизней». И в этот же момент маленький Вова вдруг в один прекрасный день понял: «Я ведь тоже так могу. Я тоже могу создать своих героев и они будут делать все, что я захочу». И Вова начал писать. Взялся за детское, смешное, неумелое и корявое перо. Это во многом определило мою жизнь.
Потом пошли первые девушки. С этим, конечно, было ого-го как сложно. Я знал, что нужна девочка из Шанхая, потому что понимал, что я никогда и ни за что не смогу справится с комплексом дома. Но из Шанхая девочки у меня так и не было. Только из города. И дома моего они не видели никогда.
К девятому классу мы снова перемешались. Сформировался громадный, сорок человек, гуманитарный класс (впрочем, в этой сумасшедшей школе только так и было). Перемешались удачно, стало гораздо проще, и я, наверное, впервые за все время учебы почувствовал себя «своим» там. Формировались определенные компании – и это было хорошо для меня. Случилось так, что я серьезно увлекся рок-музыкой и рок-атрибутикой. Металлисты, панки, рокеры, байкеры – все это стало вдруг «круто». Кроме того появился незабвенный «mp3». На компьютер посыпались мегабайты «КиШа», «Арии», «Алисы», «Кино», «Пикника» и всего прочего. На запястьях теперь красовались напульсники или даже шипы, а первейшим лозунгом стало: «Анархия – мать порядка». Мы, конечно, слабо понимали, что такое анархия и зачем оно собственно надо, но повторяли это и гордились этим. Четырнадцать лет и сформировали мои взгляды на музыку. Которые, конечно, как-то трансформируются со временем, но не отклоняются сильно от курса.
А Шанхай вдруг стал другим. Он перестал быть домом. Оказалось, что в школе – я не один, а там – один. Хотя раньше было наоборот. В Шанхае все увлеклись рэпом и хип-хопом, в Шанхае нарождалась тогда новая культура, о которой скоро все заговорят – в Шанхае подрастали «гопники». Все вокруг слушали рэп, все кроме меня. На меня косились и меня не любили. Причем в основном там были ребята постарше, года на три. Агрессивные, глупые, все сплошь учащиеся по «шарагам» или вообще нигде не учащиеся, пристращающиеся медленно, но верно к пиву.
На те времена и в доме стало свободнее. Дядя с тетей переехали. Теперь брат, с которым, казалось, навечно кровная дружба, уехал далеко. И мы стали забывать друг друга. Впрочем, одно время мы сблизились – он жил на Затулинке, где происходило примерно, то же самое и тоже тогда вдруг увлекся рок-музыкой. Но это было ненадолго.
«Фетиш металлиста» продолжался года полтора. И даже меньше. Потом стих как-то. Повзрослели мы тогда что ли. Или стало неинтересно вдруг. Я снова готов был оказаться где-то в стороне – в Шанхае кончалось детство, и ни о какой дружбе речи уже быть не могло. Ни с кем. И никогда. На всю жизнь.
Но я не остался. Потому что компания была сформирована. Потому что понятие «школьные друзья» возымело вдруг действие. И последние три года были именно такими.
Последний классный руководитель оказалась потом действительно последней – мы оказались ее финалом, она больше не берет себе классов. Значит нас она запомнит больше всех своих выпущенных классов. И еще – жаль, что не у нее я учил английский тогда. Центральный район города вдруг заменил мне Шанхай. Когда загламуренная золотая молодежь ходила «в сити» («Рок-сити», кстати, строили долго: сколько помню себя – все время из окна школы можно было увидеть дурацкое непримечательное здание, которое потом ушлые люди несколько лет переделывали в ночной клуб), мы облюбовали окружающие дворы и уходили домой далеко не сразу после уроков. Большинство друзей начало курить. Но без меня. Часто, очень часто мы приходили в «Кофетерру» – кофейни тогда стали открываться повсеместно. У нас на них выработался рефлекс еще со школьных времен. Кофейня стала универсальным местом для коротания времени.
Гопники прочно вошли в жизнь. Вокруг гимназии их кружилось очень много – дите богатых родителей с телефоном в кармане – лакомая добыча. С вопросом про «позвонить» приставали каждый день. С восьмого класса по десятые, наверное. Это долго было атрибутом окрестностей «Дома быта», к нему даже все успели привыкнуть как-то.
А потом вдруг с таким же вопросом подошли и в Шанхае. И я понял, что – все. Это больше не дом, не «своя тарелка».
Потом все было проще – одиннадцатый класс, скоро университет или что-то еще, в общем – большая жизнь замаячила на горизонте и эта большая жизнь позволяла наплевательски относиться ко всему – ко враждебному теперь Шанхаю, к вечным тройкам и раздолбайству в школе.
Все кончилось с последним звонком. Лишь вместе с ним я могу здесь поставить некую точку с запятой, лишь вместе с ним я впервые в жизни преодолел свой «комплекс дома» и можно сказать вместе с ним я наплевал на все.
Сейчас час ночи. Я смотрю с высоты второго этажа в окно. Сначала – на то место где был дом тридцать девятого года с провисшими потолками, горбатым полом, комнатой в шесть квадратов и насекомыми. Потом – дальше. На припорошенный снегом еле освещенный одним на всю улицу фонарем Шанхай, который так уже давно не называется. Скользкий, горбатый, пропахший обыденностью и пивом частный сектор.
Как же мне жутко хочется сказать ему: «Иди к черту! Я тобою сыт по горло за всю свою жизнь! Я двадцать лет тобой кормился. Я не хочу больше видеть тебя, я хочу уехать, уехать, уехать, куда угодно лишь бы из тебя. Я сейчас всем доволен, абсолютно. Кроме тебя».
Дубль в ЖЖ
Когда я принялся копаться по этому поводу в памяти, то понял, что помню довольно много. Это, скорее, картинки, отдельные слова, какие-то знаковые места, но все это довольно легко складывается в общий «видеоролик» не без звукового сопровождения.
Начать следует, конечно, с места. То где я вырос, то где я живу и сейчас. То, которое породило во мне все, что есть отрицательного. Этот гнусный район, который я теперь не переношу на дух заронил в мою душу самый главный и дурацкий комплекс моей жизни. Раньше все его называли Шанхай. Как и любой другой частный сектор, в общем-то. Вообще в ту пору все эти странные названия имели какое-то прямо-таки ключевое значение: «Шанхай», «Хоккейная», «Окружнушка», «Конец улицы»… Сейчас этих слов почти не услышишь здесь.
Что я помню о нем из девяностых? Во-первых, цыгане. Их было невообразимо много, я не знаю откуда они брались, но они умудрялись заполонять все. Причем – женщины и все как на подбор – за тридцать. Я ни разу не видел молодую цыганочку, куда они девали своих Эсмеральд – не знаю, их не было. Были лишь тетки, с кривыми зубами, с зычным голосом, невообразимой кучей тряпок вокруг тела и, часто, тяжелыми баулами за сутулой спиной. Мужчин цыганского происхождения я также ни разу не видел. С детства я знал, что мужчины у цыган не работают – это считается неправильным, если мужик вдруг работает. Все, чем он имеет право заниматься – лошади. Но так как у нас на районе лошадей не наблюдалось, они занимались, преимущественно, наркотой. Я ни разу не видел цыган-мужчин, но я, шестилетний малый, видел, плоды их деятельности. Небольшие толпы заторможенных парней на перекрестках поутру – это обычное дело. Все они ждали, ежась от холода и предвкушения, специальную машину, которая и развозила зелье. И извивающимися потом, катающимися по земле с пеной у рта и исколотыми венами мальчишкам лет шестнадцати-восемнадцати никто тогда не удивлялся. Конечно, я не видел цыган. Еще бы. Это женщины у них занимались мелким промыслом, а сплошь серьезные мужчины же, скрывающие свои лица за тонировкой своих «Мерседесов», зарабатывали деньги таким образом.
Это, значит, было благородное занятие цыган-мужчин. Что касается цыганок, то их «работа» хоть и была безопаснее для окружающих, то таковой называться могла тоже с натяжкой. Мелкое воровство, гадание, побираться по дворам, торговать чем попало на барахолке – это и была их работа.
Цыганами пугали маленьких детей. Нам, малышам «Шанхая», цыгане заменили бабайку, бабу-Ягу, волка и бармалея. Если ребенок плохо себя вел родители грозили, что его заберут цыгане. И мне грозили. А некоторые, особо, видимо, высоколобые, смеясь говорили мне, что цыгане хватают всех кареглазых мальчишек – и уводят с собой навсегда. Все это отражалось в моих детских снах. Я помню один сон прекрасно – ночь, я сижу у папы на коленях у дома, вокруг небольшое сборище родственников, а по дороге – не то паломничество, не то исход, не то что-то еще. Просто брела толпа цыган. Цыган-мужчин. Они мне виделись тогда высокими худыми мужчинами, одетыми во все черное, но почему-то с красными животами. Все они были одинаковые, ничем друг от друга не отличались. Отличался только один – он наоборот был приземистый, упитанный и в рогатом шлеме. Папа, помню, прижимал меня к себе, чтобы меня, кареглазого, не дай бог не забрали.
Но самое яркое впечатление случилось позже, когда я уже подрос. В шесть лет среди детворы нашей улицы считалось очень крутым отпроситься у родителей «в окружнушку». Ничего особенного в этой «окружнушке» не было – просто пройтись по соседней улицы и вернуться на свою по переулку. И вот однажды я, таки, отпросился. И что же – на соседней улице я увидел это. Двор, ворота распахнуты, а внутри – какое-то цыганское гульбище. Народу – тьма, стол так и ломится от разных яств, но все это было неважно, потому что тогда я увидел большой, очень даже большой, хрустальный шар посредине этого стола.
Уже много позже, когда я подрос, как грибы после дождя стали расти у нас в Шанхае дома цыганских баронов. Их можно легко отличить от других – это такие небольшие дворцы с очень характерной архитектурой. Несколько их у нас по частному сектору.
Во-вторых, главное, что я помню – это беженцы. То ли чеченцы (тогда ведь Первая Чеченская была, о чем маленький Вова, конечно, даже не догадывался), то ли абхазцы, то ли еще кто – в общем, кавказцы. Не знаю, как их заносило в Сибирь, я тогда такими вопросами, конечно, не интересовался. Они заходили в каждый дом и просили еды. И только еды. Денег они не просили никогда. Иногда могли даже выполнить какую-нибудь мелкую работу и причем – странную. Более профессиональную, чем обычно. Огород вскопать – это не для них, а вот часы, скажем, наручные починить – вполне. Мои родители всегда им что-то выносили. Обычно – хлеба и что-то с огорода, зелени какой-то. Мяса не выносили. Мясо мы сами тогда почти и не ели.
Каждый день тогда приносил какие-то слухи. Постоянно кого-то резали, стреляли, убивали, забивали до смерти ногами – слухи такие исчислялись десятками. «Шанхай» наш, который вовне называли вместе с соседним жилмассивом не иначе как Плехой, имел очень дурную славу. Увидеть в девяностые на наших разухабистых дорогах милицейскую машину нельзя было. Взрослые говорили, что милиция сюда соваться боялась. И таксисты – я это четко помню – никогда не довозили до дома. Только до остановки. В частный сектор въезжать боялись.
При этом замечательный парадокс – буквально в соседних домах кого-то резали, а мы не думали даже никогда закрываться на замок. Если мы дома и не спим – дверь открыта. И когда хлопала калитка и начинала лаять собака мы не спешили смотреть кто же там идет. А вот сейчас, когда, казалось бы, все это давно позади, дверь всегда закрыта и малейший шорох на первом этаже непременно вызывает за собой мамино: «Вова, пойди посмотри кто там ходит».
Многого я тогда не знал. Не знал, что громадный процент жителей этого Шанхая – либо сидели, либо сидят, либо готовятся отсидеть. Не знал я, что за несколько домов от нашего один мужик убил другого и пригрозил третьему, чтобы тот взял на себя всю вину – иначе и его убьет. В результате невиновный сидел, а убийца, заставивший невиновного взять на себя обвинения, да еще своими руками закопать труп в огороде, до конца жизни разгуливал на свободе. Все об этом знали. И никто ничего не делал. Сейчас на месте того дома одно пепелище – он сгорел прошлым летом. Вместе с убийцей.
Мы жили в это время в маленьком деревянном доме тридцать девятого года постройки. У меня было комната шесть с половиной квадратов. Ее занимали, главным образом, три вещи – кровать, стол и невообразимый, огромный, просто-таки чудовищный красный шкаф. Не знаю, какого рожна он простоял в моей комнате, пропахнув плесенью и гнилью, около десяти, если не больше, лет. Когда я был совсем маленький под ним жил чемодан с глазами. У кого-то было барабашка, у кого-то бука, у кого еще кто – а у меня чемодан с глазами.
Возможно, это потому, что на самом шкафу действительно лежали два чемодана – старых и никому не нужных. Не знаю, зачем они там лежали. Не помню когда мне в этой комнате сделали первый раз ремонт, но помню, как я с интересом долбил ногами по стенам – чтобы осыпалась там, под обоями, штукатурка. Нравилось мне почему-то как она там осыпается. И не знал я тогда, конечно, что родители из последних сил выбиваются, не спят ночами, убивают свое здоровье на то, чтобы я ел, и чтобы мне было тепло. Отец по ночам орудовал громадной вязальной машиной, днем или вечером мама все это сшивала, а результат увозила на барахолку.
Я прекрасно помню эту вязальную машинку – она занимала много места в доме. И она была жутко интересна мне. Все эти разномастные грузики для трикотажа служили мне частенько игрушками в дополнение к появившимся тогда «моделькам» и китайским пластиковым уродцам, которые вроде как должны были быть «машинками».
К вязальной машине подходить строго воспрещалось.
Во-первых, там всегда было навалено много весьма опасных для ребенка вещей – иглы, декеры (странные такие крючки, очень я любил с ними играться), спицы и т. д. Прекрасно помню случай, когда моя двоюродная сестра, когда дома никого не было, стащила этот самый декер и ходила с ним по дому, не смотря на то, что я кричал ей положить его на место (я был послушным ребенком). В конце концов, она ткнула им себе в глаз. Хорошо так ткнула – она его сразу выпустила, а он так и остался торчать из глаза. Хорошо быстро прибежала бабушка и хорошо, что глаз не пострадал.
Во-вторых, сломать эту машину – означало голодать. Она, несомненно, кормила нас и отапливала. Квартирному человеку, наверное, трудно понять, что это такое – отопление в частном доме. Я это понял рано. Давно я понял насколько тяжело ведро груженое углем, давно научился орудовать топором, накалывая дрова на зиму, давно научился растапливать печь «с одной спички».
А еще баня. Никакого душа в старом, медленно утопающем в земле домике, конечно, не было и не было в этом частном секторе канализации. Я помню, как меня купали в тазике, как измеряли температуру воды специальным термометром, как папа нес меня через улицу, укутанного с головы до ног одеялом. Водопровод тоже был не с моего рождения. Я помню, как его прокладывали – для детворы это было настоящее приключение. Улица была перерыта пополам, взрослые целыми днями копались на дне траншеи, а мы устраивали войнушку, догонялки и прочее с непременным использованием этой самой траншеи. Но я помню и то что было до. Помню рукомойник, куда надо было постоянно доливать воды, помню тележки для фляг, которые валялись повсюду по ограде, помню, как ходили за водой на колонку.
И дороги. О, эти чертовы дороги! У меня теперь из-за этих дорог вечная любовь к лету и зиме и вечная ненависть ко всему что между. Потому что между – это раскисшая грязь, в которой можно запросто утонуть по щиколотку. Передвигаться весной или осенью можно было только ювелирно выверенными прыжками. С тех пор, впрочем, ничего так и не изменилось.
Потом все стало хуже. В нашем доме стало жить, как выразились бы переписчики, целых четыре домохозяйства: папа, мама, я; бабушка и дедушка; тетя, дядя, сестра и брат; дядя. Впрочем, насколько это хуже я понятия тогда не имел. Для меня это были счастливые годы. А напротив – жили аж четыре сестры. Три старшие и одна младшая. Родственников вокруг всегда было много. Слишком много.
У нас в плане детворы улица из всех шанхайских – самая оживленная на те годы оказалась. Говорят, когда детки разного возраста – это катастрофа. Слишком уж сильно различие в детском возрасте. Это, конечно, заметно. Нас было, если сейчас считать, больше десятка. И мы были жестоки друг к другу. Старшие гнобили младших, братья гнобили сестер, одна сторона улицы – другую. И это притом, что все было, в принципе-то, дружно. Сооружали песочные (вот тоже интересное свойство нашего частного сектора – песка там было много, как будто все что-то строили. Но в те годы не строили ничего) города – исключительно вместе, играли в войнушку – также вместе. И по честному. То бишь – с пульками. Пластиковыми такими, популярны они тогда были. На велосипедах катались – тоже обычно вместе.
Но при этом я помню, что детские драки были часто. Мне с мясом выдирали клок моих почти белых тогда волос, за мной пытались гоняться с топором, мне прилетало неумелыми ударами. И от меня тоже прилетало. Кому угодно. Драка – это было что-то обычное, как впрочем, и у всех маленьких детей. Проблема только в том, что не у всех это прошло потом.
Мы все росли по-разному. Кто быстрее, кто медленнее. Я был тихий мальчик. Наверное, самый тихий на улице. Когда все разошлись по районным школам, родители запихнули меня в гимназию. Год я проучился в нулевом классе. Я не помню ни одного человека оттуда. Ни одного. Совершенно. И ни одного дня тоже. Помню только, что коридоры школы были мрачны и темны. Всегда. Светлым был холл. Я помнил эти коридоры и этот холл, как два антипода. Кроме того, в холле вечером всегда ждала мама. И мы шли домой.
А потом нулевой класс кончился. Как и моя учеба в гимназии. Не знаю, что там произошло – либо маленькому Вове не хватило молодого ума, либо большим родителям – «мзды». Насколько я понимаю, без «мзды» тогда в такие школы просто не брали. Сейчас – тем более. И год я проучился в самой обыкновенной школе в самом обыкновенном классе, устроенном в прочем «по американскому стилю». Что выражалось, по-моему, только тем, что парты у нас были одиночные и что учебный день у нас длился дольше обычного – с обязательными прогулками, играми и т. д. Как в ГПД остальных школ.
Этот период я помню лучше. Даже некоторые имена и лица. И то, что мама провожала меня в школу через овраг или, как у нас говорили, через гаражи. Это был овраг Ельцовки, которая когда-то в незапамятные времена была пущена по трубам и в которую теперь выходят трубы канализаций. Старожилы правда рассказывают, как они ходили на эту Ельцовку купаться. Теперь там сплошь гаражи. Это было страшное место. Во-первых, слухами. Обыденные рассказы о замерзших там насмерть алкоголиках и наркоманах, перемежались изнасилованными девочками, распятыми на стенах гаражей, рассказами о ритуальных убийствах, о том, что туда приезжают иногда специально – труп выкинуть. Как-то мне приснился даже сон, как мы шли по этому оврагу и все стволы елей, что там растут, были измазаны кровью. И для меня это в принципе было обычным явлением почему-то. Будто я кровь эту каждый день наблюдал. А потом я увидел его – лохматого горбатого с очень злыми глазами. Вампира. Тогда я еще, конечно, разных книжек не читал и не знал, что вампиры у нас обычно, оказывается – красивые тонкие джентльмены. Во-вторых, этот овраг был страшен зимой – своими невероятно, невообразимо скользкими склонами. Спускаться было столь же страшно, сколь трудно подниматься. Этот овраг есть и сейчас и будет он еще долго. У него даже есть имя, заимствованное окружающими остановками и микрорайоном – «Сухой лог».
А в Шанхае для меня ничего не менялось. Менялось все, что было вне его. Он был домом – незыблемым и родным. Потому что я ничего не знал о нем. А вовне все было холодно и неприятно. Снова вернулась гимназия. Мама очень хотела, чтобы я остался в той, районной, школе. Говорили, что со следующего года там будет очень хорошая учительница. Я даже побывал там на первом сентября. Уже зная, что учиться там не буду. Потому что все мамины слова разбились о папино решительное «нет» – и он вернул меня, тряхнув какими-то связями, которые начинали тогда заводиться, в гимназию. Я снова вернулся в эту в самом центре города стоящую школу для детей богатых родителей. И это в то время, когда мы жили в старом доме (и немалой компанией) с сырыми углами и скромными удобствами во дворе. Меня очень смущал этот факт. Этот факт превратился во мне в настоящую манию, в настоящий большой и неизлечимый комплекс, не выводящийся до сих пор. Комплекс дома.
Этот комплекс научил меня врать, этот комплекс сделал из меня «хорошего парня» прям по песне «Воскресения». Он сделал из меня никого.
В школе я продолжал быть тихим скромным мальчиком. Мне казалось, там все были другие (я, конечно, ошибался): лучше меня, умнее меня, богаче меня. Равные мне были здесь, вокруг дома, в Шанхае. В школе я стеснялся всего, я замыкался в себе даже. Но отношения с одноклассниками строились. Как-то.
Тогда я, конечно, не заметил, но на этом кончились мои, личные, девяностые. Школа вдруг перестала быть темными коридорами и светлым холлом. Коридоры тоже стали светлы. Можно было ни с кем не общаться – но играть со всеми. Это как-то очень просто складывалось, а дети не задают друг другу лишних вопросов. Мы не думали, как это так получается.
Точнее не так. Просто в том возрасте – восемь лет – никакие вопросы лишними не считаются. Но я уже умел врать. К сожалению.
Так шли начальные классы. Это интересные годы, если разобраться. В такие времена обычно в детском коллективе есть определенная девочка, которая нравится всем и, реже, такой же мальчик. У нас, по-моему, было и то и другое. Но мне было все равно. Мой первый застенчивый «чмок» раздался в Шанхае.
А еще я хорошо помню свою учительницу. Ее я считаю первой – у каждого же должен быть свой первый учитель. Я считаю ее первой, несмотря на то, что успел за два года до этого сменить их, как минимум три. По крайней мере, три я помню.
А потом начальная школа кончилась, и это понятие ушло в прошлое, потому что здесь на каждый предмет оказался свой учитель. Четвертого класса, как и у многих в то время, у меня не было. Класс как-то переформировывался в это время – приходили новенькие, уходили старенькие. Я уже этого не помню. Появилось понятие «классного руководителя». Ее звали Шиза. Мы звали. Все три года, пока она у нас была. Хуже учителя я еще не встречал. Хотя нет, учителем она была хорошим. Свое дело знала. А вот детей – нет. Совсем. И своих детей у нее не было. И мужа, вроде, тоже. Я знаю, что негативное впечатление в детстве – это самое сильное впечатление, и оно с годами как-то не меняется. Если что-то или кого-то в детстве ты запомнил как «плохо» или «плохого человека» – все это останется «плохим» в твоей памяти навсегда.
В школе я никогда не чувствовал себя в своей тарелке. Я вообще не чувствовал себя в своей тарелке, пока автобус не остановится на «Планетной», и я не пересеку черту Шанхая. Там все вставало на свои места. Там было все понятно и там было все не так как во внешнем мире. Там растили морковку и свеклу, там можно было обдирать малину с кустов. Там взрослые кривили презрительную ухмылку, когда слышали от людей квартирных слово «дача». Там была у каждого своя сторожевая собака, там у каждого была открыта дверь. Там невозможно было бояться пауков, потому что они тоже казались тогда частью жизни, как в квартирах – тараканы. Наконец, там я ни с кем не стеснялся говорить о доме. Потому что я и так был в нем, и все там было также как у меня.
Что такое учиться хорошо я не знал. Почти сразу после пятого класса я скатился на тройки и прочно сидел на них до самого до последнего звонка. Я оказался балбесом в самом худшем смысле этого слова. В классе я чувствовал себя уже нормально, но я оставался скромным и весьма забитым мальчиком. И к этому прибавились эти самые тройки. К этому прибавилось то, что я никогда не участвовал каких-то кружках, спортивных секциях и музыкальных школах. Все это было обычным делом для каждого. Для меня – другой мир, в котором меня нет. Я ни разу не участвовал в олимпиадах и не принимал участия в соревнованиях. Я был сама посредственность в лучшем воплощении. Реализация «хорошего парня». Так длилось долго. Бесталанный ученик с комплексом дома, живущий хрен знает где, а когда кто-то узнавал про мой район, то первым вопросом, обыкновенно, было: «Э… А зимой туда на машине можно проехать?». Так и рос, с вечным убеждением, что все вокруг лучше, умнее, богаче.
В Шанхае все было распределено точно. Точно известно, когда начинать топить баню летом, а когда зимой (собачий холод, пар изо рта, изморось по углам, в негнущихся и уже замерзших пальцах – спички, которые безуспешно палят бумагу под бывшими когда-то сырыми, а теперь насквозь промороженными дровами). Точно известно, что на белоснежный первый снег осенью около дома падет пять тонн чернейшего угля, который надо будет ведрами таскать в сарай, точно известно, что по весне подпол затопит под самые доски пола. И вместе с этим там было лучше, чем за его пределами.
Двенадцать лет я считаю своей первой положительной отправной точкой. Мама как-то будто невзначай подсунула мне «Фаэтов» Казанцева. Это было первое произведение, которое я прочитал осознанно, желая читать. С этого момента я пристрастился к книгам, с этого момента я начал «проживать несколько жизней». И в этот же момент маленький Вова вдруг в один прекрасный день понял: «Я ведь тоже так могу. Я тоже могу создать своих героев и они будут делать все, что я захочу». И Вова начал писать. Взялся за детское, смешное, неумелое и корявое перо. Это во многом определило мою жизнь.
Потом пошли первые девушки. С этим, конечно, было ого-го как сложно. Я знал, что нужна девочка из Шанхая, потому что понимал, что я никогда и ни за что не смогу справится с комплексом дома. Но из Шанхая девочки у меня так и не было. Только из города. И дома моего они не видели никогда.
К девятому классу мы снова перемешались. Сформировался громадный, сорок человек, гуманитарный класс (впрочем, в этой сумасшедшей школе только так и было). Перемешались удачно, стало гораздо проще, и я, наверное, впервые за все время учебы почувствовал себя «своим» там. Формировались определенные компании – и это было хорошо для меня. Случилось так, что я серьезно увлекся рок-музыкой и рок-атрибутикой. Металлисты, панки, рокеры, байкеры – все это стало вдруг «круто». Кроме того появился незабвенный «mp3». На компьютер посыпались мегабайты «КиШа», «Арии», «Алисы», «Кино», «Пикника» и всего прочего. На запястьях теперь красовались напульсники или даже шипы, а первейшим лозунгом стало: «Анархия – мать порядка». Мы, конечно, слабо понимали, что такое анархия и зачем оно собственно надо, но повторяли это и гордились этим. Четырнадцать лет и сформировали мои взгляды на музыку. Которые, конечно, как-то трансформируются со временем, но не отклоняются сильно от курса.
А Шанхай вдруг стал другим. Он перестал быть домом. Оказалось, что в школе – я не один, а там – один. Хотя раньше было наоборот. В Шанхае все увлеклись рэпом и хип-хопом, в Шанхае нарождалась тогда новая культура, о которой скоро все заговорят – в Шанхае подрастали «гопники». Все вокруг слушали рэп, все кроме меня. На меня косились и меня не любили. Причем в основном там были ребята постарше, года на три. Агрессивные, глупые, все сплошь учащиеся по «шарагам» или вообще нигде не учащиеся, пристращающиеся медленно, но верно к пиву.
На те времена и в доме стало свободнее. Дядя с тетей переехали. Теперь брат, с которым, казалось, навечно кровная дружба, уехал далеко. И мы стали забывать друг друга. Впрочем, одно время мы сблизились – он жил на Затулинке, где происходило примерно, то же самое и тоже тогда вдруг увлекся рок-музыкой. Но это было ненадолго.
«Фетиш металлиста» продолжался года полтора. И даже меньше. Потом стих как-то. Повзрослели мы тогда что ли. Или стало неинтересно вдруг. Я снова готов был оказаться где-то в стороне – в Шанхае кончалось детство, и ни о какой дружбе речи уже быть не могло. Ни с кем. И никогда. На всю жизнь.
Но я не остался. Потому что компания была сформирована. Потому что понятие «школьные друзья» возымело вдруг действие. И последние три года были именно такими.
Последний классный руководитель оказалась потом действительно последней – мы оказались ее финалом, она больше не берет себе классов. Значит нас она запомнит больше всех своих выпущенных классов. И еще – жаль, что не у нее я учил английский тогда. Центральный район города вдруг заменил мне Шанхай. Когда загламуренная золотая молодежь ходила «в сити» («Рок-сити», кстати, строили долго: сколько помню себя – все время из окна школы можно было увидеть дурацкое непримечательное здание, которое потом ушлые люди несколько лет переделывали в ночной клуб), мы облюбовали окружающие дворы и уходили домой далеко не сразу после уроков. Большинство друзей начало курить. Но без меня. Часто, очень часто мы приходили в «Кофетерру» – кофейни тогда стали открываться повсеместно. У нас на них выработался рефлекс еще со школьных времен. Кофейня стала универсальным местом для коротания времени.
Гопники прочно вошли в жизнь. Вокруг гимназии их кружилось очень много – дите богатых родителей с телефоном в кармане – лакомая добыча. С вопросом про «позвонить» приставали каждый день. С восьмого класса по десятые, наверное. Это долго было атрибутом окрестностей «Дома быта», к нему даже все успели привыкнуть как-то.
А потом вдруг с таким же вопросом подошли и в Шанхае. И я понял, что – все. Это больше не дом, не «своя тарелка».
Потом все было проще – одиннадцатый класс, скоро университет или что-то еще, в общем – большая жизнь замаячила на горизонте и эта большая жизнь позволяла наплевательски относиться ко всему – ко враждебному теперь Шанхаю, к вечным тройкам и раздолбайству в школе.
Все кончилось с последним звонком. Лишь вместе с ним я могу здесь поставить некую точку с запятой, лишь вместе с ним я впервые в жизни преодолел свой «комплекс дома» и можно сказать вместе с ним я наплевал на все.
Сейчас час ночи. Я смотрю с высоты второго этажа в окно. Сначала – на то место где был дом тридцать девятого года с провисшими потолками, горбатым полом, комнатой в шесть квадратов и насекомыми. Потом – дальше. На припорошенный снегом еле освещенный одним на всю улицу фонарем Шанхай, который так уже давно не называется. Скользкий, горбатый, пропахший обыденностью и пивом частный сектор.
Как же мне жутко хочется сказать ему: «Иди к черту! Я тобою сыт по горло за всю свою жизнь! Я двадцать лет тобой кормился. Я не хочу больше видеть тебя, я хочу уехать, уехать, уехать, куда угодно лишь бы из тебя. Я сейчас всем доволен, абсолютно. Кроме тебя».
Дубль в ЖЖ
Но я невольно восхищена.
З.Ы. Кстати, это безумно похоже на художественное произведение.
2. Ессесно)) А на что это должно быть похоже?
З.Ы. За восхищение благодарствую))
Камрад, с такими данными ты мог бы стать труЪ гангста-рэппером, заткнул бы за пояс всех этих Стимов и Гуфов, которые наверняка выросли в центре Москвы у папы-бизнесмена...
Короче, ты крут, бро.
Но Карасук хуже в газильоны раз.
А про Карасук охотно верю)